Рэй Бредбери
Здравствуй и прощай
Ну конечно, он уезжает, ничего не поделаешь: настал срок, время истекло, и он уезжает далеко-далеко. Чемодан уложен, башмаки начищены, волосы приглажены, старательно вымыты уши и шея, осталось лишь спуститься по лестнице, выйти на улицу и добраться до маленькой железнодорожной станции, где только ради него и остановится поезд. И тогда городок Фокс-Хилл, штат Иллинойс, для него навсегда отойдет в прошлое. И он поедет в Айову или в Канзас, а быть может, даже в Калифорнию, – двенадцатилетний мальчик, а в чемодане у него лежит свидетельство о рождении, и там сказано, что родился он сорок три года назад.
– Уилли! – окликнули снизу.
– Сейчас!
Он подхватил чемодан. В зеркале на комоде он увидел свое отражение: золото июньских одуванчиков, румянец июльских яблок, теплая белизна полуденного молока. Ангельски невинное, ясное лицо – такое же, как всегда, и, возможно, навсегда таким и останется.
– Пора! – снова окликнул женский голос.
– Иду!
Кряхтя и улыбаясь, он потащил чемодан вниз. В гостиной ждали Анна и Стив, принаряженные, подтянутые.
– Вот и я! – крикнул с порога Уилли.
У Анны стало такое лицо – вот-вот заплачет.
– О Господи, Уилли, неужели ты и вправду от нас уедешь?
– Люди уже начинают удивляться, – негромко сказал Уилли. – Я целых три года здесь прожил. Но когда начинаются толки, я уж знаю – пора собираться в дорогу.
– Странно все это, – сказала Анна. – Не пойму я никак. Нежданно-негаданно. Мы будем скучать по тебе, Уилли.
– Я вам буду писать каждое Рождество, честное слово. А вы не пишите, не надо.
– Мы были рады и счастливы. – Стив выпрямился на стуле, слова давались ему с трудом. – Такая обида, что всему этому конец. Такая обида, что тебе пришлось нам все про себя рассказать. До смерти обидно, что нельзя тебе остаться.
– Вы славные люди, лучше всех, у кого я жил, – сказал Уилли.
Он был четырех футов ростом, солнечный свет лежал на его щеках, никогда не знавших бритвы.
И тут Анна все-таки заплакала.
– Уилли, Уилли…
Она согнулась в своем кресле, видно было, что она хотела бы его обнять, но больше не смеет; она смотрела смущенная, растерянная, не зная, как теперь быть, как себя с ним держать.
– Не так-то легко уходить, – сказал Уилли. – Привыкаешь. И рад бы остаться. Но ничего не получается. Один раз я попробовал остаться, когда люди уже стали подозревать неладное. Стали говорить: мол, какой ужас! Мол, сколько лет он играл с нашими невинными детьми, а мы и не догадывались! Мол, подумать страшно! Ну, и пришлось мне ночью уйти из города. Не так-то это легко. Сами знаете, я вас обоих всей душой полюбил. Отличные это были три года, спасибо вам!
Все трое направились к двери.
– Куда ты теперь, Уилли?
– Сам не знаю. Куда глаза глядят. Как увижу тихий зеленый городок, там и останавливаюсь.
– Ты когда-нибудь вернешься?
– Да, – сказал он серьезно своим высоким мальчишеским голосом. – Лет через двадцать по мне уже станет видно, что я не мальчик. Тогда поеду и навещу всех своих отцов и матерей.
Они стояли на крыльце, овеваемые прохладой летнего утра, очень не хотелось выговорить вслух последние слова прощанья. Стив упорно глядел на листву соседнего вяза.
– А у многих ты еще жил, Уилли? Сколько у тебя было приемных отцов и матерей?
Вопрос как будто не рассердил и не обидел Уилли.
– Да я уже пять раз переменил родителей – лет двадцать так путешествую, побывал в пяти городах.
– Ладно, жаловаться нам не на что, – сказал Стив. – Хоть три года был сын, все лучше, чем ничего.
– Ну что ж, – сказал Уилли, быстро поцеловал Анну, подхватил чемодан и вышел на улицу, под деревья, под зеленые от листвы солнечные лучи, и пошел быстро, не оглядываясь, – самый настоящий мальчишка.
Когда он проходил мимо парка, там, на зеленой лужайке, ребята играли в бейсбол. Он остановился в тени под дубами и стал смотреть, как белый-белый мячик высоко взлетает в солнечных лучах, а тень его темной птицей проносится по траве, и ребята ловят его в подставленные чашкой ладони – и так важно, так необходимо поймать, не упустить этот стремительный кусочек лета. Они орали во все горло. Мяч упал в траву рядом с Уилли.
Он вышел с мячом из-под деревьев, вспоминая последние три года, уже истраченные без остатка, и пять лет, что были перед ними, и те, что были еще раньше, и так до той поры, когда ему и вправду было одиннадцать, двенадцать, четырнадцать, и в ушах зазвучали голоса:
– Что-то неладно с вашим Уилли, хозяйка?
– Миссис, а что это ваш Уилли последнее время не растет?
– Уилли, ты уже куришь?
Эхо голосов замерло в ярком сиянии летнего дня. И потом – голос матери:
– Сегодня Уилли исполняется двадцать один!
И тысяча голосов:
– Приходи, когда тебе исполнится пятнадцать, сынок, тогда, может, и найдется для тебя работа.
Неподвижным взглядом он уставился на бейсбольный мяч в дрожащей руке, словно это был не мяч, а вся его жизнь – бесконечная лента лет скручена, свернута в тугой комок, но опять и опять все возвращается к одному и тому же, к дню, когда ему исполнилось двенадцать. Он услышал шаги по траве: ребята идут к нему, вот они стали вокруг и заслонили солнце, они выросли.
– Уилли, ты куда собрался? – кто-то пнул ногой его чемодан.
Как они вытянулись! В последние месяцы, кажется, солнце повело рукой у них над головами, поманило – и они тянутся к нему, вверх, точно жаркий, наполовину расплавленный металл, точно золотая тянучка, покорная властному притяжению небес, они растут и растут, им по тринадцать, по четырнадцать, они смотрят на Уилли сверху вниз, они улыбаются ему, но уже чуть высокомерно. Это началось месяца четыре назад.
– Пошли играть, мы против вас! А кто возьмет к себе в команду Уилли?
– Ну-у, Уилли уж очень мал, мы с малышами не играем.
И они обгоняют его, их притягивают солнце и луна, и смена времен года, весенний ветер и молодая листва, а ему по-прежнему двенадцать, он им больше не компания. И новые голоса подхватывают старый, страшно знакомый, леденящий душу припев:
– Надо давать мальчику побольше витаминов, Стив.
– У вас в роду все такие коротышки, Анна?
И снова холодная рука стискивает сердце, и уже знаешь, что после стольких славных лет среди "своих" снова надо вырвать все корни.
– Уилли, ты куда собрался?
Он тряхнул головой. Опять он среди мальчишек, они топчутся вокруг, заслоняют солнце, наклоняются к нему, точно великаны к фонтанчику для питья.
– Еду на неделю погостить к родным.
– А-а.
Год назад они были бы не так равнодушны. А сейчас только с любопытством поглядели на чемодан да, может, чуть позавидовали – вот, мол, поедет поездом, увидит какие-то новые места…
– Покидаемся немножко? – предложил Уилли.
Они согласились без особой охоты, просто чтоб уважить отъезжающего. Он поставил чемодан и побежал; белый мячик взлетел к солнцу, устремился к ослепительно белым фигурам в дальнем конце луга, снова ввысь и опять вдаль, жизнь приходила и уходила, ткался незримый узор. Вперед-назад! Мистер Роберт Хенлон и миссис Хенлон, Крик-Бенд, штат Висконсин, 1932 год, его первые приемные родители, первый год! Вперед-назад! Генри и Элис Болц, Лаймвил, штат Айова, 1935 год! Летит бейсбольный мяч. Смиты, Итоны, Робинсоны! 1939-й! 1945-й! Бездетная чета – одна, другая, третья! Стучись в дверь – в одну, в другую.
– Извините, пожалуйста. Меня зовут Уильям. Можно мне…
– Хочешь хлеба с маслом? Входи, садись. Ты откуда, сынок?
Хлеб с маслом, стакан холодного молока, улыбки, кивки, мирная, неторопливая беседа.
– Похоже, что ты издалека, сынок. Может, ты откуда-нибудь сбежал?
– Нет.
– Так ты сирота, мальчик?..
И другой стакан молока.
– Нам всегда так хотелось детей. И никогда не было. Кто его знает почему. Бывает же так. Что поделаешь. Время уже позднее, сынок. Не пора ли тебе домой?
– Нету у меня дома.
– У такого мальчонки? Да ты ж совсем еще малыш. Мама будет беспокоиться.
– Нету у меня никакого дома, и родных на свете никого. Может быть… можно… можно, я у вас сегодня переночую?
– Видишь ли, сынок, я уж и не знаю, – говорит муж. – Мы никогда не думали взять в дом…
– У нас нынче на ужин цыпленок, – перебивает жена. – Хватит на всех, хватит и на гостя…
И летят, сменяются годы, голоса, лица, люди, и всегда поначалу одни и те же разговоры. Летний вечер – последний вечер, что он провел у Эмили Робинсон, вечер, когда она открыла его секрет; она сидит в качалке, он слышит ее голос:
– Сколько я на своем веку детишек перевидала. Смотрю на них иной раз и думаю – такая жалость, такая обида, что все эти цветы будут срезаны, что всем этим огонькам суждено угаснуть. Такая жалость, что этого не миновать – вот они бегают мимо, ходят в школу, а потом вырастут, станут долговязые, безобразные, в морщинах, поседеют, полысеют, а под конец и вовсе останутся кожа да кости, да одышка, и все они умрут и лягут в могилу. Вот я слышу, как они смеются, и просто не верится, неужели и они пойдут той же дорогой, что и я. А ведь не миновать! До сих пор помню стихи Вордсворта: "Я вдруг увидел хоровод нарциссов нежно-золотых, меж них резвился ветерок в тени дерев, у синих вод". Вот такими мне кажутся дети, хоть они иной раз бывают жестоки, хоть я знаю, они могут быть и дурными, и злыми, но злобы еще нет у них в лице, в глазах, и усталости тоже нет. В них столько пылкости, жадного интереса ко всему! Наверно, этого мне больше всего недостает во взрослых людях – девятеро из десяти уже ко всему охладели, стали равнодушными, ни свежести, ни огня, ни жизни в них не осталось. Каждый день я смотрю, как детвора выбегает из школы после уроков. Будто кто бросает из дверей целые охапки цветов. Что это за чувство, Уилли? Каково это – чувствовать себя вечно юным? Всегда оставаться новеньким, свеженьким, как серебряная монетка последней чеканки? Ты счастлив? Легко у тебя на душе – или ты только с виду такой?