Вячеслав Курдицкий
МИРАЖИ КАРАКУМОВ
Фантастический рассказ
Раскаты слышим, но не видим лика.
Веды, I тысячелетие до н. э.
Степь походила на огромное расписное блюдо хлебосольного великана, ждущего гостей на пиршество. Она сверкала яркой зеленью, вызывая озорное желание побежать босиком куда глаза глядят. Она дарила многоцветьем розоватого, лилового, палевого, алого, фиолетового. Кое-где поблескивали солнечные пролысинки песка. И на этом фоне особенно заметными были ярко-красные брызги ранних тюльпанов.
— Послушай, — сказал Давид, — тюльпаны только-только начинаются. Не понапрасну ли ты, парень, ноги бьешь? Мое Капище никуда не денется, а вот ты рискуешь пустой номер вытянуть.
— Это почему же? — отозвался Ашир. — Прогулка по весенней степи — разве плохо? А о тюльпанах не беспокойся. Это не простые тюльпаны. Они круглый год цветут.
— Какие же? Золотые, что ли? — иронически усмехнулся Давид.
— Наступит время — и узнаем, — спокойно отозвался Ашир. — Ради этого и идем…
— Ну, пожалуй, ты, а не я, — ворчливо восстановил статус-кво Давид, — у меня дело поважнее. — Он подстегнул хворостиной верблюда. — Шагай, шагай, брат мой голенастый! — Он прислушался к сухому костяному стуку, посмотрел по сторонам и удивленно воскликнул: — Нет, ты погляди, что они вытворяют!
На свободном от травы пятачке, как на ринге, шел черепаший бой. Противники разбегались, сшибались острыми краями панцирей, расползались в разные стороны и опять устремлялись в лобовую атаку. Все это — молча, деловито-сосредоточенно.
— Обычное дело, — заметил Ашир. — Весна. То, что каракалы песни поют в саксаульниках, тебя не удивляет. А черепаха, что, по-твоему, не живое существо?
— Камешки… камешки живые! — вдруг воскликнул Давид. — Гляди, покатились!
Ашир подошел, поднял.
— Это не камешки, а потомки наших дуэлянтов. На ладони Ашира беспокойно сновала игрушечная — с грецкий орех — черепашка. Она не очень-то стремилась прятать голову и лапы: ей хотелось, видно, поскорее очутиться опять на земле. Давид потрогал ее. Панцирь был совсем мягким, потому, наверное, черепашка и не полагалась на его защиту.
— Отпусти кроху, — попросил Давид. — Ишь мелюзга нервничает.
Ашир опустил черепашку на землю, и она вперевалку покатилась в траву — прятаться и наедаться. А верблюд тем временем забрался в сизо-голубые с желтизной заросли янтака и блаженствовал там.
Нежнейшим запахом цветущего кандыма был насыщен воздух. Степная акация развесила черно-фиолетовые соцветия на поникших ветвях — издали одинокое деревце можно было принять за бьющий из бархана причудливый гейзер, замерший на мгновение. Очень далеко, почти у самого горизонта, перемещались две точки. Ашир был убежден, что видит двух всадников — мужчину и женщину. А может, так оно и было: в Каракумах предметы как бы излучают собственный свет и глаз человека обретает способность дальновидения.
— Чудные дела творятся, — вздохнул Ашир. — Сколько ошеломляющей красоты под небом синим, а мы, как кроты, сидим в каменных мешках, радуемся, что вода из крана течет. Вроде и земли на свете нет, лишь камень и гудрон.
— Что, на травку потянуло? — ехидно осведомился Давид. — На подножный, так сказать, корм? Рекомендую отречься от сей ущербной философии.
— При чем тут ущербность? — с досадой прервал его Ашир. — Разве мы не обособились от породившей нас природы? Да что далеко ходить! Помню, мать первые ботинки купила, когда мне десять лет исполнилось: трудно было после войны. Я все норовил надеть их, а прадед сердился: «Босиком ходи, босиком! Родная земля силу свою, дух и соки человеку дает — болеть не будешь, до ста лет доживешь».
— Сам-то он до ста лет дожил?
— До ста девяти.
— Впечатляющий возраст! — кивнул Давид, подумал и добавил менторским тоном: — Все равно мы не можем ждать милостей у природы. Силой должны их взять. Человек покоряет старушку планету, поскольку он венец природы и высший ее продукт. Это, брат, аксиома, а ведь еще и бионикой занимаешься! Шел бы ты в колхозные пасечники. Вывез пчелок на волю — и любуйся себе природой.
— Сухарь ты, Дэви, — сказал Ашир. — Черствый и неинтересный человек.
— Сухарь, — наставительно изрек Давид, — вещь очень нужная, когда деликатесов под рукой нет, и вдобавок — предмет длительного хранения. Держи, кстати, галету. Жуй и молчи! Спорить вы, премудрый царь Ашур, все равно не умеете. Ваши доводы не созвучны духу времени.
— Сказал бы я тебе кое-что, да спорить неохота, — возразил Ашир. — Мергенов и то для тебя не авторитет, когда сядешь на своего конька.
Давид поморщился:
— Зря это ты. Я Мергенова крепко уважаю, он Хрусталеву не чета. Вот посадили цацу на мою шею, а? Какой из него завсектором? — Давид даже руками всплеснул. — Тоже мне, теоретик! Он же электрик, монтер. Ему бы с кусачками по телеграфным столбам лазить, а не сектором руководить!
Ашир невольно улыбнулся, до того каким-то детским было возмущение Давида, который вот уже сколько времени никак не мог ужиться со своим новым завом. При малейшей возможности норовил увильнуть от плановой работы сектора, особенно если экспедиция какая-нибудь подвертывалась. Тут он вообще все запрещенные приемы использовал. Даже если ему в ней совершенно делать было нечего, Давид доказывал обратное. Он брался за любую работу, и потому руководители экспедиций брали его охотно.
А сейчас и вовсе идет на свой страх и риск. Что ему делать в Капище плачущего младенца? Ему своей темой заниматься надо, он же чертовски способен. Ведь его реферат о кольцевом принципе «магических чисел» в сверхтяжелых ядрах вызвал настоящую сенсацию на сессии Академии наук Туркмении.
— Дай еще галету, умник, — сказал Ашир.
— Кушай, детка, кушай, — ласково отозвался Давид. — Может, и ты малость поумнеешь. Я тебе две галеты дам.
— Что ты шипишь на всех, как кобра? Вот и Хрусталев не хорош. А он вполне деловой зав: работу поставить умеет, художества твои терпит; разве мало этого?
— Ладно, маэстро, кончайте треп и прибавьте шагу. Наше жвачное животное забрело черт знает куда, а идти нам еще миль восемь с гаком, пока до твоих загадочных цветов доберемся.
— Кстати… — Голос Давида приобрел нотки заинтересованности. — Кстати, не можешь ли объяснить популярно, что заинтересовало бионику в этих тюльпанах?
— Тут найдется дело не только бионике, но и физике, — ответил Ашир, — и еще, не знаю каким, наукам.
— И ты надеешься в одиночку… — Давид как-то странно посмотрел на своего спутника. — Ну, хорошо, я, скажем, отправился в этот незаконный вояж из-за того, что поговорил с Хрусталевым очень уж крепко. Ну а ты-то почему?
Что ответить? Ашир и сам не знал, почему пришло такое неожиданное решение. Ведь экспедиция со всем необходимым оборудованием вот-вот отправится исследовать этот недавно обнаруженный загадочный феномен. Ашир и сам боялся себе признаться, что хотел стать первым, кто разгадает тайну.
И вдруг ни с того ни с сего слезы потекли по лицу Ашира, непонятная тоска сжала сердце.
А Давид вдруг озлился:
— Эй, друг, я тебя очень звал с собой, да? Я прямо на колени падал и умолял, да? Мы мирно шли своей дорогой — мой верблюд и я. Мы никого не задевали, никому ничего не обещали, просто в Капище шли. Так какого черта прицепился ты к нам со своими дурацкими тюльпанами? И соглядатай нам не нужен, понял?!
Что-то странное творилось с Давидом. Лицо его исказилось, голос то и дело срывался, пальцы скрючились. Он фыркнул, как раздраженный барханный кот, и неожиданно расхохотался. Он хохотал взахлеб, раскачивался и сгибался, хватался за голову и живот, стонал и охал по-бабьи.
Ашир глядел на Давида и чувствовал, как поднимается из глубин подсознания желание захохотать. Неудержимое, будто лавина. И он боролся с ним, сопротивлялся, сколько хватало сил.
Это походило на сон во сне. Что-то тревожное и зовущее шелестело, извивалось неподалеку; тонкой, липкой и холодной паутинкой раздвоенного змеиного язычка касалось губ, носа, подбородка; уползало в кусты эфедры, похожей на доисторический хвощ, в сизо-бирюзовую нежность янтака, к далеким застывшим черно-фиолетовым «гейзерам» сюзена. И буквально на глазах потухала, меркла неистовая светоносность пустыни. Она сменялась бесшумно колышащейся дымкой то ли муара, то ли выродившегося в черно-белые цвета северного сияния…
Они прошли немного в том направлении, куда побрел верблюд, увидели, что он остановился, спокойно пасется, и остановились тоже. Им было неловко друг перед другом за недавнее. Они словно постыдное что-то совершили, хотя ни тот, ни другой не смогли бы внятно объяснить, что, собственно, произошло. Будто на несколько минут стали они марионетками, подвластными чужой воле. Но чьей? В пустыне не было ни души.
Не сговариваясь, они стали развьючивать верблюда, спутали ему ноги, чтобы не ушел далеко. Палатку разбивать не стали. Но апрельские ночи в Каракумах свежи, и они натянули наклонный отражательный полог. Теперь тепло костра обвевало их ложе.
Наспех поев, оба разом уснули. А когда очнулись от забытья, в воздухе с мягким, вкрадчивым шелестом реяли духи ночи — большие летучие мыши. Где-то далеко-далеко повторял свою безнадежную, безответную мольбу ночной кулик-авдотка. Неуютно и зябко было от этого крика — казалось, сама ночь, сама земля взывает к человеческому милосердию.
— Чего он душу рвет, глазастик! — негромко подосадовал Давид. — Тоскует о райском блаженстве? Да и то сказать: щедры ли мы лаской к братьям нашим меньшим? Человек, сказано, царь природы — верно, царь! И отношение царское: бери, что душе угодно, а там — хоть трава не расти.