В. СМИРНОВ
КТО ПЯТЫЙ?
ПОВЕСТЬ
Полицейские ворвались в хутор на рассвете. Действовали они на сей раз ловко и храбро: хутор был окружен частью егерей, снятой с фронта специально для карательных операций, и в случае отступления полицейские сами были бы расстреляны из пулеметов.
Через час бой с небольшой группой партизан был окончен, и командир полицейского отряда, откозыряв обер-лейтенанту, приступил ко второй части акции. Население затерянного в лесах Гродненщины хуторка было собрано у большого сарая. Обер произнес речь, а командир шуцманов переводил. Как только фашистский офицер пунктуально объяснил, что жители хутора «совершили тягчайшее преступление против рейха», приютив партизан, солдаты и полицаи загнали людей в сарай и подожгли его.
Мне было тогда шесть лет, я жил в Сибири, но, как и у всех русских, боль войны вошла в мою кровь и мозг и по каким-то неведомым законам отпечаталась в глубинах сознания: достаточно малейшего толчка, чтобы вызвать в памяти картины, которых я никогда не видел. Надо мной пролетают серо-зеленые длиннотелые «мессершмитты» так низко, что различимы чужие, холодные лица летчиков; я вижу беженцев, угловатые темные танки, мнущие стебли кукурузы, вижу обмерзлые, пустые квартиры Ленинграда... Есть страны, где не видели фашизма вблизи, но мы видели, и память о пережитом передается от поколения к поколению.
Так вот, сарай догорал, и те, кому хотелось, насмотрелись досыта; полицейский начальник допросил четверых партизан, захваченных в хуторе, и, озлобленный их молчанием, застрелил одного из них.
Партизан повели берегом реки к городу. Их не сожгли вместе с теми, в чьих избах они ночевали, их должны были повесить на площади. Партизаны видели, как горел сарай, и, наверно, им тяжело было чувствовать себя живыми. Полицаи шли нестройной толпой, от реки поднимался туман, и в низинке, где он был особенно густ, партизаны, точно сговорившись, разом бросились бежать. Двое, петляя, помчались в прибрежный кустарник, а третий прыгнул с обрыва в реку, в туман.
Полицейские стреляли долго, из десятков автоматов, срезая ветки кустов. Двух партизан вскоре нашли, но третий, тот, что прыгнул в воду, исчез. Командир отряда до самого города оставался мрачным и злобно гонял желваки: он не любил оставлять свидетелей в таких делах...
1
Я просыпаюсь с тяжелой головой и не сразу сознаю, где нахожусь: снилась какая-то белиберда. Лишь когда вижу плюшевую портьеру и репродукцию с Шишкина в позолоченном багете, вчерашний день смыкается с настоящим, все встает на место.
Николай Семенович спит на диване, тяжело и с присвистом дыша. Он лег поздно, множество листков на столе исписано его крупным и неровным почерком. Темно-синий китель с майорскими погонами небрежно брошен на стул.
Я беру патрончик из-под валидола, он пуст. Вчера шеф высыпал на ладонь таблетки, и их было не меньше восьми. Когда работаешь в угрозыске, привыкаешь замечать такие мелочи.
В отделение я звоню из вестибюля, чтобы не беспокоить Николая Семеновича. Врача обещают прислать тотчас. Я надеюсь тихо ускользнуть из номера, но шеф уже не спит.
— Присядь, Паша.
Лицо его мне не нравится. Оно сиреневого оттенка в тон портьерам. Конечно, человек, вернувшийся с войны с тремя ранениями и не знающий, что такое нормированный рабочий день, не может рассчитывать на здоровый цвет лица. Но это уже слишком и для Эн Эс.
— Я вызвал врача.
— Спасибо. Но я вот о чем: тебе придется поработать за двоих. Пока я отлежусь.
— Работа, возможно, небольшая. Если выяснится с ножом...
— Не спеши. Нож — это еще не все... Сейчас ты — мои глаза, и уши, и руки. Ты частенько надеешься на меня. Но если что упустишь сейчас, никто не восполнит пробела.
— Ясно, — говорю я.
Мне льстит перспектива самостоятельной работы. И пугает.
— А я уже облюбовал диванчик. Что-то мотор отказывает...
«Это его вчерашний день доконал», — думаю я. Угораздило загрипповать перед выездом. Сердце. Грипп для него слишком тяжелая нагрузка. Сердце. Черт, мне никогда не приходилось задумываться над тем, что у меня есть сердце, всякие там легкие, селезенки! Все словно в одном слитке.
— Так я поеду, — говорю я. — Сегодня у Комаровского большой день.
— Давай, — соглашается шеф. — И предоставь все Комаровскому, не вмешивайся. Он знает. Не спешите, действуйте осторожно.
Это в характере шефа — не вмешиваться в работу местных следователей, пока в том нет необходимости. Он только направлял поиск, не давая ему зайти в тупик, и умудрялся делать это так незаметно, что нашим работникам казалось, будто все идет само собой. В управлении часто говорили о стиле майора Комолова и даже пытались анализировать и «передавать» этот стиль, но так получалось далеко не у каждого. По-моему, никакого продуманного стиля не существовало, а был просто характер Комолова. Он и дома держался точно так же, никому не навязывая себя. «Твой Эн Эс — человек», — говорили ребята в управлении. И этим было все сказано.
Большой, вялый, Николай Семенович дремлет на своем диванчике, закрыв глаза. Наверно, молча борется с болью.
Ну что ж, попробуем! Будем глазами, ушами и руками. И даже головой — по возможности...
У правления Общества охотников — возле рынка — рубленый домишко. Нижний этаж отдан под магазин. Комаровский решил вызвать местных охотников именно сюда, а не в отделение, чтобы избежать лишних пересудов и слухов, которые быстро распространяются по такому маленькому городку, как Колодин.
Мальчишкой я любил бегать в этот магазинчик с большой, аляповатой вывеской, на которой был изображен краснощекий человек с патронташем. Иногда Дмитрий Иванович, директор магазина, давал мне подержать «Зауэр три кольца» или еще какую-нибудь редкую штуковину, а в девятом классе я и сам обзавелся одностволкой. У магазина я часто встречал дочь Дмитрия Ивановича — Лену...
Городок мало изменился с тех пор, как я уехал в «область». Он остался таким же деревянным, и даже тротуары, за исключением главных улиц, были дощатыми. Правда, на окраине, ближе к Мольке — гряде невысоких сопок — вырос новый каменный городок, там строился химкомбинат. Этот белый поселок со временем должен был поглотить старый деревянный Колодин.
Сейчас над Молькой громоздятся тучи, пахнет затяжным августовским дождем. Доски тротуара гибко пружинят под ногами. Вот площадь «Три угла», дом Коробьяникова, выглядывающий резными фризами из-за тополей, баня, славящаяся крыльцом с ажурными деревянными кружевами. Патриархальный, тихий Колодин. И вот на тебе — расследование загадочного и зверского убийства...
У охотничьего магазина ветер крутит пыльные смерчи, срывает ржавую листву с тополя. Прикрыв глаза рукой, я хочу юркнуть в дверь, но меня останавливает стук мотоциклетного двигателя. Вкрадчивый, тихий звук — как мурлыканье.
Двухцилиндровая «Ява» мягко подкатывает к крыльцу. С заднего сиденья соскакивает мужчина в кожаной куртке, плотный и широкоплечий. Наклонившись к мотоциклисту, подростку в белом шлеме и очках, он что-то тихо говорит: извинительно-ласкова, даже заискивающа его поза. Рука осторожно и примирительно касается плеча мотоциклиста.
Какой-то внутренний толчок удерживает меня на пороге. Мотоциклист... Что-то знакомое в его фигуре, повороте головы. Словно прилипший комок снега, он сбрасывает руку с плеча, и это небрежное и гибкое движение также кажется знакомым мне. Кажется, я присутствую при какой-то небольшой ссоре.
«Ява» скрывается в облаке пыли. Я останавливаю мужчину, поднимающегося на крыльцо.
— Простите.
Он смотрит раздраженно и с неприязнью. Ему лет тридцать пять, лицо довольно красивое, из тех, что принято называть мужественными: тяжелый подбородок, крупные скулы, глубоко сидящие жесткие глаза. Темный, прочно въевшийся в кожу загар. Только морщины белеют.
— Видите ли... Я жил когда-то в этом городе, и мне показалось... Этот человек, эта девушка на мотоцикле — Лена Самарина?
— Самарина. Извините!
Он взбегает по деревянной лесенке. Ступеньки скрипят под тяжелым телом. «Очень энергичный мужичок, — думаю я, глядя на широкую, выпуклую спину. — Такие берут жизнь просто, как яичницу со сковородки. Ну, пусть! Ладно».
В маленькой конторе правления — начальник колодинской милиции, капитан Комаровский, его помощник и Дмитрий Иванович, бессменный предводитель здешних охотников.
Дмитрий Иванович сразу узнает меня.
— Паша! — говорит он и трясет мою руку. Очки его, сползшие на кончик носа, тоже трясутся. — Наконец-то завернул к нам! Несчастье-то какое! Не думали, не гадали...
— Как Лена? — спрашиваю я.
— Лена. Ох, Лена! — сияет старик. — Сорванец, как и прежде. Преподает физкультуру. На мотоцикле гоняет. Хуже парня...
Это в восьмом классе мы с ней взбудоражили весь город, когда тайком отправились в путешествие по Катице, а лодка перевернулась, и мы очутились на маленьком скалистом островке. На пятые сутки нас снял катер. Мне здорово досталось тогда.
— Ты бы хоть писал изредка. Всё дела?
— Дела...
Сказать бы прямо — забыл, вот и не писал. А тут, приехав в Колодин, вспомнил. Невозможно не вспомнить, потому что Колодин — мое детство, а детство — это Ленка. Да и только ли детство? Там, у дома Коробьяникова, мы впервые поцеловались. «Отец говорит, он был хороший, Коробьяников, — сказала Ленка. — Больницу выстроил и библиотеку». — «Он был купец, буржуй, — ответил я. — А больница — это филантропия». — «Ты дурак. Филантроп знаешь что значит? Любящий людей». — «Ерунда». — «Ну и дурак». Мы, как всегда, поспорили, а потом... поцеловались. В доме Коробьяникова светилось окно, и тополя шумели под ветром. Городок наш безлесный, и только у этого дома был зеленый оазис. Здесь шелест листвы заглушал шепот.