Виталий Бабенко
NEW МОСКВА
«Ориент» заиграл первые такты «My bonny is oper the ocean», и Колька тут же проснулся. Сначала он испугался — проспал! Но тут же вспомнил, что вечером сам поставил будильничек на шесть утра, поэтому ничего главного в этот день не пропустит. А главного было много: во-первых, день рождения, во-вторых, воскресенье, а в-третьих — мать вчера вечером отсыпала целых пять долларов, что сулило, и обещало, и манило, и вообще означало переход к какой-то совершенно новой жизни, только к какой — Колька и сам пока еще не знал.
Часы «Ориент», подарок покойного отца, висели, покачиваясь, на цепочке над самой головой. Лучи солнца играли на поляризованной поверхности циферблата, и по простыне бродили радужные блики. Солнце давно уже встало — в начале июля ночи в Москве еще очень короткие. В «Нью-Москве», — мысленно сам себя поправил Колька. Он сбросил простыню и подскочил к окну. Вот и первое главное, что он боялся пропустить: в золотисто-синем воздухе реяли, колыхались, трепетали два огромных флага — Союза Суверенных и американский. Их древки пересекались под слепящим шаром солнца, а полотнища занимали чуть ли не все небо. Зрелище было потрясающее. Колька знал, что оно продлится всего пять минут, поэтому смотрел во все глаза. Голографические флаги включались в небе всего два раза в году — на День Независимости, 4 июля, и на День Суверенности, 8 сентября, а сегодня как раз 4 июля 1993 года, и Кольке, стало быть, шестнадцать лет. «День Независимости» — в полном смысле слова, — размечтался Колька. — Даже в двух смыслах. Вот завтра пойду и получу сразу два независимых документа — паспорт Союза Суверенных и «Ай-Ди». Не понимал Колька только одного — почему за паспорт надо платить 50 тысяч рублей, хотя там фотография черно-белая, а американское удостоверение личности — с цветной фотографией! — выдавали бесплатно. Впрочем, в Нью-Москве странностей много, лучше о них не задумываться.
Пошла вторая минута седьмого, и в воздухе зазвучала тихая, — чтобы никого не разбудить — мелодия. Сначала сыграли гимн Союза Суверенных, потом — американский. И флаги, и гимны были рассчитаны на тех, кто уже не спит: нельзя ведь будить людей безнаказанно ни в праздники, ни в будни — в свободной стране каждый сам себе хозяин.
Мать еще спала. Колька на цыпочках прошел в кухню. Двухкамерный холодильник был, как всегда, пуст. Мать только сегодня пойдет по магазинам и рынкам, чтобы набрать продуктов для праздничного ужина. Опять загадка — теперь уже психологическая. К кому из американских друзей ни зайдешь, — холодильник ломится. У суверенных — и холодильники, и полки всегда пустые. Покупают на день, от силы на два вперед. Что это — наследие перестройки, когда вообще ничего купить нельзя было? Черт его знает…. Колька нагрел воду в кастрюле, развел там немецкое порошковое молоко и всыпал полпакета английских овсяных хлопьев. «Пор-р-ридж!» — с тоской выдавил он из себя ненавистное слово. Ну ладно, завтрак пусть будет стандартный, днем и вечером Колька отыграется, сейчас — лишь бы живот набить. Зато чай он себе заварил отменный — натуральный «Дарджилинг», из праздничных запасов. Раз день начался с хорошего, то и продолжаться должен не пустяково. Теперь — одеться получше (оксфордская рубашка, джинсы без лэбела, пятисоттысячные кроссовки), не забыть про деньги — и в путь. Деньги… Сегодня Колька был богатым человеком: в одном кармане — пять долларов мелочью, в другом — два «лимона» двадцатитысячниками, или «ломоносами» (и кому только в голову пришло сажать на купюру портрет Ломоносова?). На праздничный день вполне должно хватить.
От родной площади Гарфидда (бывшей Зубовской) Колька решил пешком дойти до Триумфальной, а там видно будет, куда податься. Определенных планов не было, хотя желаний наличествовало всего два — либо махнуть на «Кони-Айленд-ВДНХ», либо вернуться в свой район и пошляться по «Витману» — Парку имени Уолта Уитмена. На Садовом прохожих было еще мало, а вот машин уже — пруд пруди. Колька давно перестал разбираться в марках автомобилей как суверенных, так и иностранных, хотя в детстве безошибочно отличал «вольво» от «тойоты», а «шестерку» от «восьмерки». Впрочем, в том далеком — уже далеком! — детстве иномарок в Москве было еще не очень много. А сейчас попробуй отличи «додж» 1992 года от «крайслера» 1989-го или «Москвич-супер» от «Таврии-люкс». Все шикарные, все разные и все почему-то удивительно одинаковые… Большинство магазинов было закрыто, хотя сплошь и рядом в киосках торговали уже «кока-колой», гамбургерами, каурмой, «хот-догами», пивом (точнее — пивами, никто еще не мог сосчитать, сколько сортов пива продавалось в Нью-Москве) и газетами.
Бодро шагая по Садовому, Колька пытался окинуть мысленным взором прожитую жизнь. В принципе, ничего особенного. Радости были, тревоги были, горе тоже было — как у всех. День смерти Брежнева помнит — мать тогда строго-настрого запретила выходить на улицу, пугая танками в городе, Май восемьдесят пятого опять-таки помнит, хотя что ему — восьмилетнему — до алкогольного указа? Тем не менее именно после того указа отец по-черному запил и пил не переставая целых четыре года. Умер он опять-таки «по тому же делу» — захлебнулся блевотиной, перебрав одеколона «Саша». Хоронили отца холодной весной восемьдесят девятого, и Колька на всю жизнь запомнил пронизывающий ветер на кладбище, вой матери, пьяных в жопу могильщиков и себя самого — почему-то у него не выкатилось ни слезинки. Любил ли он отца? Когда-то, конечно, любил — когда тот был веселым, неунывающим, преуспевающим партийным журналистом. А опустившегося, с мешками под глазами, трясущегося человека, который не смог даже на Колькино десятилетие явиться трезвым, — просто ненавидел. Что еще он помнит? Взрыв «шаттла», бесконечные митинги в Москве, на которые мать ходила, не пропуская ни одного (и, разумеется, таскала с собой Кольку, хотя он ничего не понимал, да и не хотел понимать), слухи о погромах, о начале гражданской войны, о чрезвычайном положении. Видел своими глазами поножовщину между «афганцами» и беженцами из Закавказья. Видел, как убили на улице человека, прострелив ему лоб из пистолета, — кто стрелял, зачем, случайность это была, месть или какая-то кара, — Колька так никогда и не узнал: машина со стрелявшими умчалась со страшной скоростью, а прибывшая на место милиция грубо отшила Кольку, пристававшего с расспросами. Помнил, как потерял двести рублей, — это были времена, когда двести рублей были еще деньгами, мать его тогда чуть не убила. Хорошо помнил подписание Договора о помощи и взаимопомощи со Штатами и Европой, появление первых «договорных» американцев, всеобщее ликование по этому поводу и разнузданный шабаш «Памяти» — тоже по поводу американцев. И тихую кончину праздника Октябрьской революции в позапрошлом году, и потрясающий фейерверк, и бурные торжества в честь 500-летия открытия Америки. Что еще? Колледж? Ну здесь-то ничего особенного. Учится хорошо, через два года закончит и пойдет в школу бизнеса — будущее как раз интереснее прошлого…
Вот и Триумфальная. Смешно. Еще два года назад здесь стоял Маяковский. Теперь на его месте — памятник Павлу Первому, а напротив, на месте снесенного ресторана «София», — памятник Джорджу Вашингтону. Император-дворяноборец и первый президент Америки стоят лицом друг к другу, у обоих на губах легкая улыбка — словно эти деятели, как-никак современники, наконец-то условились о чем-то, о чем двести лет назад не смогли договориться. Колька решил пройти по Тверской до «Пушкинской», а уж там окончательно понять, куда двигаться дальше. Тверская уже ожила. Открылись бесчисленные «бутики», цветочные магазины, «спиритс» (спиртного теперь — хоть залейся, вот было бы раздолье покойному отцу), магазины игрушек, «буксторы», кофейни, деликатесные, лавки мороженого — американские «Бен энд Джерри», «Баскин Роббинс», японские «Сноу брэнд», всякие прочие — ешь не хочу, «лакшури шопе», «Сире», «Робак», германские магазины «Карштадт», английские «Маркс энд Спенсер»… Эх, да что там, были бы деньги. Потной рукой Колька залез в один карман джинсов, погремел там даймами, квортерами и долларами, в другом кармане ощупал «ломоносы»… — нет, никаких преждевременных трат, весь день впереди.
И все-таки — куда ехать? Колька выудил из кармана дайм, положил его на ноготь и подщелкнул — орел или решка? Точнее, морда или факел? «Если факел — еду на „Кони-Айленд“. Если морда — гуляю по „Витману“». Увы, Колька не знал, кто изображен на аверсе десятицентовика, поэтому называл этот профиль, как и все его сверстники, «мордой».
Дайм, зазвенев, взвился в воздух, а вот поймать его Колька не смог — уж очень маленькая монетка, промахнулся. Дайм покатился по тротуару, спрыгнул на мостовую и… провалился в водосточную решетку. Колька окаменел. ДЕСЯТЬ ЦЕНТОВ! Он плюхнулся на живот — хрен с ней, с оксфордской рубашкой — и попытался в темноте колодца разглядеть никелевый блеск дайма. Куда там! И глубоко, и ничего не видно, да, наверное, к тому же вода внизу. Все еще лежа на асфальте, Колька понял, что еще чуть-чуть — и он разревется. Ну, нет. Шестнадцатилетнему это не положено. Надо по-мужски переживать несчастья. Дайм сгинул, зато в кармане еще четыре доллара девяносто центов. Вот ими надо распорядиться с умом. А раз так — к черту «Витман», там вход только за центы, надо ехать на «Кони-Айленд-ВДНХ», где принимают рубли. Подумаешь, два «ломоноса» за вход.
Колька спустился в метро на «Пушкинской», купил за двадцатитысячник жетон, доехал до «Китай-города» и пересел на другую линию. В вагоне ему не понравилось. Прямо напротив расположилась группа чиканос. Они лузгали семечки — почему-то мексиканцы и пуэрториканцы особенно полюбили этот вечный московский товар — очень громко разговаривали, хохотали, и Кольке казалось, что смеются над ним. «У, жиды банановые!» — подумал он, но вслух ничего не сказал — известно, чикано всунуть москвичу перо в бок ничего не стоит.
Настроение несколько испортилось, но, когда Колька вышел из станции «Кони-Айленд», неприятная встреча забылась и на душе снова стало хорошо.